Погибшие во второй мировой войне
 
 

В.И. Абаев

"Об историзме в описательном языкознании"


Вопрос о разграничении синхронии и диахронии в изучении языка, и связанный с ним вопрос об историзме в описательном языкознании чрезвычайно важный теоретический вопрос, от решения которого во многом зависят пути дальнейшего развития советского теоретического языкознания.

Историзм может оказаться той основной водораздельной линией, по которой пройдет размежевание между двумя главнейшими направлениями в развитии общественных наук вообще и языкознания в частности. Отход от историзма характерен для большинства "модернистических" течений в зарубежной науке. Представители этих течений склонны третировать историзм как устарелый пережиток XIX столетия. Верно, что историзм - порождение XIX в. Марксизм - тоже детище XIX в. и, однако, не видно, чтобы он сколько-нибудь устарел.

Геология Лайеля, биология Дарвина, историческое языкознание - это лишь разные потоки одного могучего движения идей, знаменовавшего небывалый в истории скачок науки, небывалое торжество познающего разума человека. Наука XIX в. - это наука прогрессивного, полного жизненных сил общества, сделавшая историзм своим знаменем. Будучи величайшим завоеванием науки XIX в., эволюционная геология подняла на новую ступень физическую географию; эволюционная биология подняла на новую ступень ботанику и зоологию; марксистская социология подняла на новую ступень все описательные общественные науки.

Торжество принципа историзма в естественных и общественных науках имело между прочим, тот огромный положительный результат, что оно подняло на новую, более высокую ступень соответствующие описательные науки. Эволюционная геология подняла на новую ступень физическую географию; эволюционная биология подняла на новую ступень ботанику и зоологию; марксистская социология подняла на новую ступень все описательные общественные науки.

Описание, освещенное светом истории, было в познавательном отношении неизмеримо выше прежнего, чуждого историзму описания, потому что такое описание включало в себя и элементы объяснения - оно было описанием познающим, а не только прагматическим и констатирующим.

Принцип историзма означал, что между описательными и объяснительными науками нет никакой пропасти, что, напротив, они между собой связаны, и чем теснее эта связь, тем больше выигрывают и те, и другие.

Языкознание не осталось в стороне от общего движения. В первой половине XIX века трудами Р.Раска, Ф.Боппа, Я.Гримма, В.Гумбольдта, А.Шлейхера и других было создано историко-сравнительное языкознание, и с этого момента языкознание стало подлинной, т.е. познающей наукой.

Создание исторического языкознание коренным образом изменило также задачи и методы описательного языкознания. Основанная на "разуме", т.е. на умозрительных предпосылках, "рациональная" грамматика XVII века с естественной необходимостью и без всякого сопротивления уступила место новому типу описания языка - на фоне истории и с учетом истории.

Казалось, нет сомнения, что описательная грамматика при наличии исторической не может быть такой же, какой она была, когда в вопросах истории языка господствовало полное невежество, так же как при наличии эволюционной теории Дарвина не может быть возврата к додарвиновской ботанике и зоологии.

Однако в последние десятилетия, главным образом под влиянием идей, изложенных в «Курсе общей лингвистики» Ф.де Соссюра, широко распространились взгляды, согласно которым между синхронией и диахронией, т.е. между описательным и историческим языкознанием, нет и не может быть никакой связи. Соссюр обосновывал это утверждение тем, что синхронное описание «системно», тогда как диахронное – «атомистично», т.е первое рассматривает язык как систему, тогда как второе имеет дело с отдельными, разрозненными элементами.

Новейшие исследователи Соссюра вносят поправку, утверждая, что история языка также может изучаться системно, т.е. в виде ряда последовательных горизонтальных, синхронных разрезов. Однако и в этих новейших теориях разрыв мыслится как моментальный фотографический снимок, в котором нет места для элементов истории, а следовательно, и для элементов объяснения. Ведь глубочайшая специфика языка заключается в его преемственности, в том, что прошлое проникает в настоящее и настоящее не может быть объяснено без взгляда на прошлое.

Таким образом, вопрос об историзме остается одним из узловых вопросов, в отношении которого советское теоретическое языкознание должно занять ясную позицию. Приняв историзм как универсальный принцип познания объективной действительности, в особенности общественных явлений, мы не можем изъять язык из сферы этого принципа. Нельзя согласиться с теми, кто считает, что историзм в языкознании заключается в том, что наряду с описательным языкознанием великодушно признается существование исторического, где только и находит будто бы применение принцип историзма. Здесь налицо явное недоразумение. Историческое языкознание не нуждается ни в каком историзме, совершенно так же как соль не нуждается в том, чтобы ее солили. В историзме нуждается только описательное языкознание, как в примеси соли нуждается только то, что само по себе пресно. Историзм в историческом исследовании – это не принцип. Это простая тавтология.

Историзм означает не познание истории, а познание статики через историю. При этом чисто синхронное описание относится к описанию с учетом истории не как два равноценных, равноправных, независимых и разноплановых способа познания, а как менее совершенное познание относится к более совершенному. Познание статики через чисто синхронное описание – это лишь ступень, этап на пути к более совершенному, более глубокому, более ценному познанию статики – через историю.

В чем сущность историзма в общественных науках вообще и в языкознании в частности? В том, что всякое данное состояние рассматривается как закономерный результат предшествующего развития. Тем самым признается, что адекватное познание этого состояния возможно только с учетом его генезиса и истории, так как только при этом условии описание данного состояния будет, по выражению Энгельса, этапом к «постигающему познанию».

Понятно поэтому, что советское языкознание в целом всегда крепко держалось за историзм, справедливо видя в нем свой важнейший отличительный признак. Еще в 1953 г. в Москве проходило совещание по вопросам описательной грамматики, лексикографии и диалектологии. В основном докладе на этом совещании стоял такой тезис: «Описательная грамматика не может быть освобождена от элементов истории языка: без учета исторических процессов не могут быть правильно поняты изменения, которые происходят в грамматической системе языка на всех этапах его развития, в том числе и на современном этапе, не могут быть осмыслены реликтовые явления… Факты современного языка, требующие исторических комментариев, обязательно должны сопровождаться такими комментариями» и т.д. Помнится, что тогда не поднялось ни одного голоса против этого тезиса. Не рискуя погрешить против истины, можно было заявить во всеуслышанье: советское языкознание признает разницу, но не признает разрыва между статическим и историческим аспектом в изучении языка.

Прошло каких-нибудь четыре года, и картина заметно изменилась. Сейчас многие наши языковеды, как в этом можно было убедиться на данном совещании стоят целиком на соссюрианско-структуралистской позиции полного отмежевания синхронии от диахронии, т.е. отказа от историзма в описательном языкознании.

Перемена знаменательная. Она означает, что за последние годы наше языкознание эволюционирует в сторону сближения с модернистскими течениями в лингвистике, отрывающими статику языка от его истории.

Настоящее совещание сыграло бы большую роль, если бы оно со всей решительностью подчеркнуло самостоятельный и независимый путь советского теоретического языкознания. Представленные здесь доклады, весьма интересные и содержательные сами по себе, не все заострены, как мне кажется, в сторону основной дискуссионной проблемы. Только в докладах Б.В.Горунга и А.А.Реформатского имеется ясная и четкая полемическая направленность. Остальные доклады носят, если можно так выразиться, нейтральный характер. Основные положения доклада Б.В.Горунга представляются мне правильными, но и доклад Б.В.Горунга является половинчатым. Б.В.Горунг исходит, как и Ф.де Соссюр, из определения языка как знаковой системы, но ничего не говорит о том, что язык есть также п о з н а в а т е л ь н а я система. Имея в качестве отправного тезиса, соссюровский тезис, Б.В.Горунг пытается затем оспаривать другие связанные с ним положения соссюрианства и структурализма.

Можно как угодно относиться к Соссюру, но нельзя отказать ему в удивительной цельности, логичности и последовательности всего построения. Взгляд на язык как на знаковую систему, примат отношений над значениями, размежевание синхронии и диахронии, размежевание «внутренней» и «внешней» лингвистики – всё это звенья одной, хорошо скованной цепи, и нельзя ухватиться за одно звено, чтобы не потянуть другие. Соссюра надо либо целиком принять, либо целиком отвергнуть. Основу основ его концепции составляет учение о знаковости языка, и, принимая это учение, бороться с соссюрианством – это всё равно что ходить на бокс со связанными руками.

Я не хочу сказать, что в современных зарубежных лингвистических доктринах нет ничего положительного и нам нечему у них поучиться. Но мы не можем «подключиться» с ходу к структуралистскому или какому-нибудь иному модному течению западноевропейско-американской лингвистики, как люди вскакивают на ходу в проходящий трамвай. Вскочить на ходу в трамвай может человек, у которого нет с собой никакого багажа. Но у нас он есть. Было бы клеветой утверждать, что его нет. При всех ошибках и колебаниях в прошлом нашего языкознания существовали некоторые устойчивые идеи, которые были обусловлены самой сущностью нашего мировоззрения и разделялись большинством советских языковедов и до, и после дискуссии, независимо и от Марра, и от Сталина. К числу этих идей относится убеждение, что развитие языка связано с развитием общества, что языкознание есть общественная наука, которая должна разрабатываться в тесной связи с другими общественными науками, что историзм имеет в языкознании такое же первостепенное значение, как в других общественных науках. Эти идеи составляли золотой фонд нашей лингвистической мысли. Мы твердо держались этих идей не потому, что кто-то нам их навязывал, а потому, что они отвечали лучшим традициям нашей и мировой науки, потому, что они были неразрывно связаны со всем строем нашего мировоззрения, потому, что этими идеями был пронизан воздух, которым мы дышим.

Структурализм и другие модернистские течения представляют собой нечто диаметрально противоположное. Следует отдать себе ясный отчет в том, что в большинстве тех направлений, которые мы объединяем названием «лингвистический модернизм», языкознание начисто отрывается от других общественных наук и фактически перестает быть общественной наукой. Читая некоторые новейшие работы по теории языка, начинаешь думать, что давно следовало бы поставить точку над i и объяснить, что языкознание относится к разряду технических или математических, но никак не общественных наук. Кое-кого это привлекает новизной и оригинальностью. В действительности, это говорит, как мне кажется, не о смелости и новаторстве, а об идейной деградации. Это – своего рода «лингвистический абстракционизм», родной брат модного на Западе «абстракционизма» в искусстве, антисоциальная сущность которого лишний раз была подчеркнута на недавнем съезде художников.

Объявлять структурализм столбовой дорогой советского языкознания – это значит расписаться в своем идейном банкротстве.

В заслугу структурализму ставят обычно, что он открыл системность или структурность языка. Это не соответствует действительности. Что язык есть система, было ясно уже В.Гумбольдту. А что скрывалось за шлейхеровским взглядом на язык как на организм, как не понимание его структурности? Ведь нельзя думать, что А.Шлейхер просто отождествлял язык с животным или растением. Близость языка к организму он видел в том, что оба они имеют структурную природу. Системность языка была ясна и такому выдающемуся русскому языковеду, как И.А.Бодуэн де Куртенэ.

Если не считать младограмматической школы, в которой понимание системности языка было несколько затемнено, то можно сказать, что взгляд на язык как на систему был господствующим на всем протяжении истории языкознания.

Новое у структуралистов заключается не в открытии системности языка, а в том, во-первых, что они односторонним образом рассматривают язык как чистую знаковую технику, игнорируя другие аспекты языка, прежде всего познавательный аспект; во-вторых, в том, что значение системности, или структурности, в этой знаковой технике они раздувают сверх всякой меры.

В науке всякая односторонность рано или поздно приводит к абсурду. Продолженный до логического предела структурализм приведет к чему-то вроде математизированной grammaire raisonnée, и это будет его конец.

Системность языка бесспорна, но она иного порядка, чем хотелось бы структуралистам.

Во-первых, в языке переплетаются две системы: познавательная и знаковая. Элементы первой соотносимы с элементами объективной действительности и отражают в конечном счете структуру последней. Вторая (знаковая) система определяется внутриязыковыми корреляциями. В первой системе элементами структуры являются значения, во второй – чистый отношения. Лексика есть преимущественная сфера первых, фонетика – вторых. Промежуточное положение между этими двумя полюсами занимают морфология и синтаксис, в которых более или менее сложно и причудливо переплетаются и взаимопроникают познавательные и чисто знаковые (реляционные) элементы. Роковым для новейшего языкознания оказалось то, что ценнейшее открытие – учение о фонеме – в результате ложного и гипертрофированного развития переродилось в схоластическую доктрину, которую затем пытались сделать универсальной теорией языка. Между тем фонетика, как чисто знаковая система, где есть только отношения, но нет значений, занимает в языкознании периферийное и очень специфическое положение. Морфология, а тем более лексика с этой стороны коренным образом отличаются от фонетики, и перенесение туда принципов фонологии практически почти бесплодно.

Во-вторых, сама знаковая системность в разных участках языка весьма различна по качеству и выдержанности. На каждом шагу налицо нарушения и непоследовательность. Всякое такое нарушение при попытке его осмысления вопиет к истории. Каждый преподаватель или автор описательной грамматики, если он не скован предвзятой теории о недопустимости привлечения истории при описательном изложении, чувствует в таких случаях естественную потребность дать необходимые разъяснения, чтобы сделать свой предмет более осмысленным, более познавательно ценным.

Есть такая сверхпопулярная книга – «Die griechische Sprache» Пёшеля, представляющая собой нечто вроде самоучителя, написанного в полубеллетристической форме. Даже в ней автор считает нужным делать исторические экскурсы. Чем объяснить, что два слова с одинаковым как будто типом основы на –ο, πóνος и γενος имеют разные формы родительного падежа: πóνου и γενους? Автор поясняет, что γενος исторически не основа на –о, а основа на согласный и поэтому его склонение отлично от склонения πóνος. В таких пояснениях нуждается и склонение русских слов типа «ночь», «дочь», «время» и т.д.

Приступая к изложению глагола в русской грамматике, сообщают обычно, что глаголу свойственна, между прочим, категория лица. Но почему в формах прошедшего времени («пилил» и т.п.) категория лица не выражена? Законный вопрос? Безусловно, законный, и не только в исторической, но и в описательной грамматике. Ответить на него тем легче и естественнее, что никаких глубоких исторических изысканий здесь не требуется: формы «пилил» и пр. – старые причастия, которые прежде сопровождались глаголом существования в личной форме.

Нужны ли в описательной грамматике такие основные аналитические понятия, как ко р е н ь, о с н о в а, ф о р м а н т? Как будто никто не оспаривает, что нужны. Между тем выявление этих элементов в любом языке, в том числе в русском, сопряжено часто с большими трудностями, если не обращаться к истории. Как при чисто синхроническом анализе выявить корень в таких словах, как «жать – жну», «жать – жму», «мять – мну»? Или в таких, как «понять – понимать», «принять – принимать»? А ведь есть языки, где положение в этом отношении еще сложнее и запутаннее. В таких языках при строго синхроническом описании пришлось бы вообще отказаться от таких понятий, как корень, основа и пр.

Нет необходимости умножать подобные примеры. Каждый, кому случалось излагать или преподавать систему языка, знает, как часто приходится прибегать к историческим пояснениям, чтобы стали понятны всякого рода аномалии в языке. Если он сам этого не сделает, его вынудят слушатели настойчивым «почему?»

Чисто синхронический структуральный анализ был бы применим только к языкам, где никаких аномалий нет. Таки языки существуют. Это эсперанто и другие искусственные языки. Вот здесь действительно благодатное поле для структурального изучения.

Было бы неправильно думать, что историзм в описательной грамматике – некая роскошь, без которой можно и обойтись. Бывают случаи, когда отсутствие исторических знаний и исторической точки зрения приводит к прямым ошибкам и искажениям в описании и систематизации грамматических явлений.

В одной работе по таджикскому словообразованию сложные слова типа зиён-кор (вредитель), бад-кор (злодей) и т.п. были отнесены в разряд сложных слов, имеющих во второй части имя существительное. Почему? Потому что в современном таджикском языке имеется существительное «кор» - дело; автор был убежден, что во второй части вышеприведенных слов наличествует именно это «кор» - «дело». Автора не смутило то обстоятельство, что если бы это было так, то сложные слова этого типа обозначали бы имя действия, а не действующее лицо, т.е зиён-кор означало бы «вредительство», а не «вредитель»; «бад-кор» - «злодеяние», а не «злодей».

В действительности элемент «кор» в этих словосложениях не есть современное таджикское «кор», а соответствует древнеиранской глагольной основе «kara» во второй части сложных слов со значением «делающий что-либо», например древнеперсидское zura-kara – «делающий зло», злодей и т.п.Стало быть, таджикские словосложения типа зиён-кор, бад-кор и т.д. должны быть отнесены к разряду сложных слов, имеющих во второй части глагольную основу, и должна быть показана их преемственная связь с древнеиранскими сложениями типа zura-kara.

Ошибку автора можно пояснить следующим сравнением. Допустим, что в русском языке вышел из употребления глагол «возить», но сохранились слова «воз» и «водовоз». Тогда выдержанный «синхронист» может усмотреть во второй части слова «водовоз» не основу утраченного глагола «возить», а существительное «воз». Именно так выглядят многие факты языка в кривом зеркале чистой синхронии.

Примеров, когда незнание истории приводит к превратному пониманию статики языка, можно было бы привести немало.

В осетинских школьных грамматиках основным принципом классификации гласных было долгое время их деление на «мягкие» (и, е, ы) и «твердые» (а, о, у). Между тем это деление не имеет для осетинского никакой познавательной ценности, так как не объясняет никаких существенных явлений языка.

Глубокое изучение строя осетинского языка показало, что существенным для него является деление гласных на сильные (а, е, и, о, у) и слабые (æ, ы). С этим делением приходится иметь дело не только в фонетике, но и в морфологии (чередование основ в именах глаголов). Без него невозможно понять законы осетинского ударения. Между тем именно эта важнейшая классификация долгое время игнорировалась в школьных грамматиках. Объяснялось это в огромной степени отсутствием исторических сведений и исторической точки зрения.

Дело в том, что сильные гласные восходят, как правило, к исторически долгим гласным или дифтонгам, а слабые – к исторически кратким гласным. Старые количественные различия постепенно перешли в качественные. Все те свойства и особенности сильных и слабых гласных, которые мы распознаем в статике современного осетинского языка, все различия в их «поведении» в современной речи связаны с их историей и не могут быть поняты без учета этой истории.

Отметим некоторые из этих свойств:
1. Слабые гласные легко подвергаются редукции и исчезновению. В прошлом это было особенностью кратких гласных.
2. При встрече сильного гласного со слабым последний зачастую поглощается первым. В прошлом это наблюдалось при встрече долгого с кратким.
3. От распределения сильных и слабых гласных в словах и синтагмах зависит место ударения. Эта важная закономерность может быть надлежащим образом понята только при историческом освещении. Для древнейшего состояния индоевропейских языков были характерны тоническое ударение и независимость ударения от долготы. Однако на почве иранских языков постепенно выявилась тенденция, в силу которой тоническое ударение уступило силовому и вместе с тем количество гласных стало фактором, влияющим на место ударения; долгие гласные стали «притягивать» к себе ударение. Эта тенденция ярко проявилась в осетинском языке. И хотя чисто количественные различия гласных перестали быть в нем фонемологическим признаком, наследие древних количественных различий в виде деления гласных на сильные и слабые оказалось решающим для распределения ударения. В результате основной акцентологический закон современного осетинского языка сводится вкратце к следующему: ударение падает на первый слог, если он сильный, или на второй, если первый слабый.

В других живых иранских языках положение во многом аналогичное. Во всех этих языках важнейшими оппозициями в системе вокализма остаются те, которые восходят к противопоставлению долгих и кратких гласных в древнеиранском. За это время вокализм многих из этих языков претерпел коренные изменения. Количество гласных утратило фонетическое значение. Гласные подверглись полному качественному перерождению. Языки эти подверглись сильному влиянию других языков, субстратному и внешнему. И тем не менее старое деление на долгие и краткие гласные, в том или ином виде, в той или иной форме, остается определяющим в системе вокализма. Подходить к фонетическому описанию этих языков, отвлекаясь от истории, - это значит умышленно осложнять свою задачу.

Благотворное влияние исторической точки зрения сказывается на всех тех проблемах описательной грамматики, которые слывут «трудными». Известно, что для многих языков представляются сложными такие вопросы, как классификация частей речи, вопрос о падежах, о придаточных предложениях и т.д. По этим вопросам ведутся долгие и ожесточенные дискуссии, не всегда приводящие к положительным результатам.

В таких спорах историческая точка зрения неизменно оказывает свое «умиротворяющее» действие. История языка учит, что части речи, падежи и другие категории языка не являются вечными и абсолютными категориями. Они имеют свой период становления, и поэтому та или иная классификация частей речи, та или иная схема падежей неизбежно могут заключать известный элемент условности. Следует помнить, что язык постоянно находится в ситуации изменения и развития и всякая попытка представить язык в моментальном снимке как застывшую систему есть в какой-то степени искажение языковой действительности.

Структуралистский схематизм скрадывает исторически сложившуюся сложность языковой системы, создавая лишь иллюзорную простоту. Привлекательные на первый взгляд симметричные ряды корреляций оказываются на поверку карточными домиками, которые рассыпаются, как только мы берем не только удобные для этих схем явления, но всю сумму языковых фактов во всей их сложности, многообразности, текучести.

Элементы историзма необходимы не только в описательной грамматике, но и в лексикографии. Здесь также можно было бы привести много фактов, но отмечу только один вопрос об омонимах. Отказ от исторической точки зрения привел к тому, что в ряде новейших наших словарей полностью запутан вопрос взаимоотношений омонимии и полисемии, а выделение омонимов стало делом субъективного усмотрения каждого лексикографа.

Приходится иногда слышать, что, дескать, что привнесение элементов историзма в описательное языкознание уничтожает специфику, его отличие от исторического языкознания.

Описательное и историческое языкознание – это, мол, две разные науки, которые ни в коем случае нельзя смешивать.

Теория о недопустимости смешения исторического и описательного жанров в языкознании до некоторой степени напоминает теорию о несовместимости бытового и исторического жанров в литературе. Блюстителям чистоты жанра следовало бы с этой точки зрения обратить внимание на русскую литературу, и прежде всего выбросить из нее такие произведения, как «Война и мир» и «Тихий Дон», где самым «беспринципным» образом перемешаны элементы бытового и исторического романа. Боюсь, однако, что народ охотнее выбросит не эти произведения, а плохих теоретиков.

Если бы советское языкознание заявило о себе произведениями смешанного жанра, которые были бы под стать «Войне и миру» и «Тихому Дону», нет сомнения, что мы все, без различия направлений, забыв о своих разногласиях, воскликнули бы: «Вот это – то, что нам нужно». И никто не стал бы сетовать и сокрушаться по поводу чистоты жанра.

Настоящая дискуссия посвящена как будто частному вопросу: соотношению синхронии и диахронии. Но методологическое значение этого вопроса таково, что дискуссия может перейти в более широкую дискуссию о путях развития советского теоретического языкознания. Такая дискуссия настоятельно нужна.

Советское теоретическое языкознание переживает ответственный момент. Сейчас у нас имеется широкая возможность свободно разрабатывать теоретические вопросы и заложить основы советского теоретического языкознания. Будет ли это самостоятельная, оригинальная теория языка, отвечающая нашему мировоззрению, нашему взгляду на место языкознания в ряду других общественных наук? Или это будет мешанина из модных зарубежных теорий? Престижу и достоинству нашей науки отвечает только первый путь.

1960

 

Ссылка: http://www.hqlib.ru/st.php?n=50

 
Рейтинг@Mail.ru